Ушёл нижегородский поэт Игорь Чурдалёв. А стихи остались. Про время и про свободу. Хронограф Нет, я не забыл о тебе, поверь мне. Но понимаешь – сутолока, чехарда. И я звонил бы чаще, но нет времени. Знаешь ли, нет времени – никогда. Так и бывает: все думаешь, что в запасе тысяча лет, а беличье колесо жизни крутится, как на моем запястье крохотный цирк старенького «Tissot». Либо мы вправду были счастливы, либо все эти фазы лун, карусель планет, угол восхода и градуировка лимба – шоу рассудка, а времени просто нет. Мы, заплутавшие в этой мудреной грамоте, разлучены – по единому кругу мчась, разведены по деленьям надежд и памяти тоненькой стрелкой светящегося «сейчас». Сколько их канет впредь, капель-минут еще… Горы стояли: глядь – островов гряда. Но изменяется лишь глубина минувшего. Сами же камни не движутся никуда. С этих позиций жизнь и смерть – только термины недостоверной теории бытия. И мы бы ее опровергли, но нет времени, в коем продлились вместе бы ты и я. Разговор рядового с ветром Пожизненно зачислен рядовым запаса – на любой пожарный случай, стирая шею о хомут колючей БУ шинели, едкой, точно дым, на переподготовку угодив, в шеренге тех, кому не отвертеться, я густо замесил проселка тесто там, где стрелу изобразил комдив. Он, солнечнопогонный и лампасный, крошил о бор и пустошь грифель красный, избрав 1 : 100 000 масштаб, поскольку в деле быть любил подробным – и мы порядком двинули поротным, куда ни гнул удар карандаша б. А дабы служба не казалась медом, ручным обремененный пулеметом, я все-таки насвистывал в строю, покуда в задубевшую палатку вдесятером не втиснулись, вповалку. - Подвинься, кореш, распротак твою… Ворочаясь на нарах жестче рельса, засажен клином меж двоих детин, уже храпящих, я кой-как угрелся, да сон меня не брал. И вот, один, я выполз под луну для перекура. Пал иней на долину. Сосны хмуро мерцали на светящемся ветру, клинками игл, подобных серебру грозя: штык – молодец, а пуля – дура. За лесом строевым бледнела степь без горизонта – как сама свобода. И звеньями свисала с небосвода стальных созвездий порванная цепь. Я вслушался. Шел шорох надо мной по хвое, по верхам – сперва невнятен, но явственнее все, как бы луной проявлен в виде четких черт и пятен на вешнем, увядающем снегу. Рисунки ветра двигались, дрожали… Но я прочел неверные скрижали и до сих пор припомнить их могу: «Мой пленный брат, ты был крылат как я, тогда – до бытия, до колыбели. Так воспари, воспрянь! И впрямь – тебе ли влачить ярмо, крылатость затая? Все небеса твои, а ты бредешь в своем строю, неволею навьючен, готов терпеть и умереть научен как повезет – быть может, ни за грош. Я прах таких как ты ношу века, неисчислимы пращники империй. Но ты живым со мной умчишься – первый! Летим же, брат, не рассвело пока!» Я усмехнулся: право, воспарить и рад бы – да ведь я не институтка. Уймись, Эол. Мне надо прикурить. Не мельтеши – погасла самокрутка. Послушай рядового. Рядовой – не от рожденья, но трудом и потом – я выбился из знати родовой, из прадедов и дедов, по штрафротам хлебавших лихо ложками стыда, сполна – за вековую спесь княженья. В четвертом поколенье униженья погашен долг – вчистую, навсегда. В ряду людей – а ряд людей велик – теперь, когда я выкуплен на волю, комдив – и выше – существуют лишь в той степени, в которой я позволю. И судьи мне на свете – только те, с которыми я мыкаюсь во взводе. Так ветру ли учить меня свободе, шумящему о ней лишь в пустоте? Швырнув окурок в небо, я нырнул обратно, в храп. Брезентом брешь заделал – и отрубился. Завтра в караул. В четверг – помывка. В пятницу – на дембель.